В разделе: Архив газеты "Бульвар Гордона" Об издании Авторы Подписка
Времена не выбирают

Киевлянка Ирина ХОРОШУНОВА в дневнике 1941 года: «Одни говорят, что евреев расстреливают из пулеметов поголовно, другие —что их будут куда-то отправлять... Известно одно: у них забирают все документы, вещи, потом гонят к Бабьему Яру и там... Происходит что-то ужасное, страшное, невообразимое»

Продолжаем публикацию дневников 28-летней коренной киевлянки, работавшей художником-оформителем и пережившей оккупацию украинской столицы во время Второй мировой войны
Немецкие подводы входят в Киев, угол Красноармейской (ныне Большая Васильковская) и Жадановского (ныне Жилянская), 19 сентября 1941 года
Немецкие подводы входят в Киев, угол Красноармейской (ныне Большая Васильковская) и Жадановского (ныне Жилянская), 19 сентября 1941 года

«НАШИ ВОЙСКА УХОДЯТ И ВЗРЫВАЮТ ОБЪЕКТЫ, КОТОРЫЕ НЕ ДОЛЖНЫ ДОСТАТЬСЯ ВРАГУ»

25 сентября 1941 года, четверг.

Я глубоко ошиблась. Все рухнуло. Рухнуло быстрее, чем мы могли предположить. И тогда, когда я писала, уже все рушилось и рушится до сих пор. Сегодня седьмой день немцы в Киеве. Мы седьмой день в оккупированной немцами зоне. Начались все события тогда, когда я еще сидела в магазине.

Я побежала в Академию. Оказалось, что Корчагина уже нет. Он ушел с коммунистическим батальоном. А его обязанности уполномоченного президиума академии перешли к коменданту здания Навроцкому. Он сказал, что под снарядами меня заставить торговать не могут, и я могу, если хочу, закрыть магазин. Оттуда пошла в библиотеку.

Бульвар Шевченко представлял собой страшное зрелище. Повозки, машины, орудия, походные кухни, пехота — все смешалось в одну непрерывную, бегущую толпу, стремящуюся прочь из города в сторону Днепра. Они задерживали друг друга, все наезжали один на другого. И это беспорядочное бегство производило страшное впечатление.

В библиотеке все плакали. Стучали в окно кассирше, чтобы быстрее платила деньги, потому что дети остались дома, а снаряды рвутся по всему городу. Идти по городу было страшно. Снаряды свистели над головой и падали, и рвались везде.

Когда я пришла в магазин с намерением закрыть его, там была Леля, трясущаяся, перепуганная. Оказывается, возле нашего дома все время рвались снаряды.

Было жутко идти, свистели снаряды, сыпались стекла, растерянные люди бежали во все стороны. И нелепым, диким зрелищем была очередь за подсолнечным маслом, которая стояла у нашего гастронома. Люди жались к стенке, толпились у входа, но стояли. И хвост очереди протянулся далеко в сторону телеграфа.

Дома все испуганно и взволнованно толкались в квартирах нижних этажей большого дома. Потом без конца переносили вещи из нашего флигеля к Леле. Таскали постели, мешки с вещами, продукты. Устелили полы тюфяками. Заняли все подвалы. В сараях (они у нас под большим домом) уложили детей на ночь.

Пока носили вещи, Леля бегала за ними через двор и истерически кричала: «Скорее, скорее!». Потому что снаряды свистели и разрывались без конца. И были такие сильные разрывы, что раскрывались двери, и руки тряслись. Засветло все перенесли, сложили. Никто ничего не делал. Говорить не хотелось. Ждали, что принесет нам вечер и ночь. Часов около шести начались взрывы. Они слышались со всех сторон. Нам были слышнее всего взрывы штаба флотилии и клуба водников на Подоле.

Начались пожары. Горели эти взорванные здания и швейная фабрика имени Свердлова. А со стороны вокзала подымались огромные столбы черного дыма — это горели и взрывались вокзал и ТЭЦ, которые начали гореть еще днем, и дым от пожаров вместе с запахом гари переполнял библиотеку. К вечеру поднялся сильный ветер. Он словно возник от выстрелов и пожаров. И, разрастаясь, все сильнее раздувал пламя. И огненные языки все больше и больше полыхали, все дальше перебрасывался пожар. И было впечатление, что горит весь Подол.

Небо было затянуто тяжелыми свинцовыми тучами. Клубы дыма подымались вверх и вместе с тучами неслись, подгоняемые все разраставшимся ветром, пламя пожаров освещало их зловещие разорванные клубящиеся куски. К ночи утихла канонада, но часто, почти непрерывно слышались взрывы. Все знали уже: наши войска уходят. И, как было сказано раньше, взрывают объекты, которые не должны достаться врагу.

Никто не спал. По двору бродили целую ночь. Сидели на бревнах перед домом. Все ждали взрывов или пожара. И было жутко оттого, что пламя пожаров все разрасталось, оно вставало с Подола и вокзала, подымалось со стороны Крещатика. И еще более жутко было оттого, что неистовый ветер, словно специально, все сильнее и сильнее бушевал. Он выл и свистел, раздувал пламя и гнал с неимоверной быстротой космы черных в ночи зловещих туч, озаренных огненным заревом пожаров.

А взрывы раздавались один за другим. И в ночи не было никаких других звуков, кроме громкого ветра и частых, далеких и близких взрывов. Было светло, светлее, чем в самую ясную лунную ночь. Но от этого не было менее жутко. Страшная это была ночь. Никто не знал, когда уйдут наши, когда придут немцы. Боялись грабежей и хулиганства, потому что дня за два перед тем выпустили всех уголовников.

И трудно сказать, чего больше боялись — врагов или пожара, потому что в городе не было воды, наши песочные запасы казались запасами муравьев перед пожаром леса, а Водоканал был взорван еще с утра, и рассчитывать на воду не приходилось.

С нетерпением ждали утра. Оно пришло серое, но сравнительно тихое. Канонада совсем прекратилась, только слышались отдельные выстрелы и редкие взрывы. Никто не знал, что делается в городе.

Нюся пошла к портному за Галиным пальто. Она быстро вернулась домой, потому что над головой свистели пули. Со стороны Куреневки, где еще до этого времени было тише всего, доносилась частая пулеметная стрельба, строчил пулемет с Фроловской горки.

«НЕМЦЫ ВСТУПИЛИ В ГОРОД, А ЕЩЕ МНОГО НАШИХ БОЙЦОВ ОСТАЛОСЬ ЗДЕСЬ. ОДИН ИЗ НИХ БЕЖАЛ, КАК ЗАТРАВЛЕННЫЙ ЗВЕРЬ...»

Потом сразу стало тихо, тихо. Все настороженно ждали, что взорвут дом ЦК, и снова все жильцы верхних квартир опустились в нижние. Но дом ЦК не взорвали. А только задрожал дом, когда взорвали стратегический мост. Вспыхнули и побежали огни по мосту, раздался сильный взрыв. Мост покалеченно свалился в воду. Осталась целой только одна средняя ферма. Пожар понемногу стихал, как стихал и ветер. Выглянуло солнце. И кто-то пришел с известием, что в городе немцы. Побежали все в сквер возле Андреевской церкви. Оттуда увидели, что это правда. По Красной площади медленно, ровной цепью по два в ряд двигались немецкие мотоциклисты. На них смотрели наши люди, стоявшие на тротуарах. На Андреевской улице, куда повернули они с площади, лежали трупы убитых снарядами накануне. А кто-то пришедший из наших жильцов сказал, что по городу население разбирает, растаскивает из магазинов продукты, вещи, где что было. Мы, правда, знали, что это началось еще накануне, 18 числа.

Этому не помешали ни свистевшие и рвавшиеся снаряды, ни пожары, ни приход немцев. Мы не думаем об осуждении этих людей. Пусть лучше достанется им, нежели врагам. Но отчаяние и ужас от сознания нашей общей трагедии от этого не уменьшается, а, скорее, усугубляется.

Немцы вступили в город, а еще много наших бойцов осталось здесь. Один из них с обезумевшим взглядом бежал вверх по Андреевскому спуску. Он бежал, как затравленный зверь, не зная, куда бежать и что делать. Его остановили женщины, стоявшие на парадном, втащили внутрь, уговаривали переодеться и спрятаться. Он ничего не слышал, дрожал и только спрашивал: «Что делать? Что же мне делать?». Молодой веснушчатый парень с открытым лицом, со светлыми, ясными глазами.


Покидая Киев, советские войска заминировали центр и ряд крупных объектов, в том числе Киево-Печерскую лавру. Пылающий Крещатик, сентябрь 1941 года. «Все знали уже: взрывают объекты, которые не должны достаться врагу»

Покидая Киев, советские войска заминировали центр и ряд крупных объектов, в том числе Киево-Печерскую лавру. Пылающий Крещатик, сентябрь 1941 года. «Все знали уже: взрывают объекты, которые не должны достаться врагу»


Принесли хлеба, принесли штатскую одежду. Когда он понял, чего от него хотят, он упал на лестницу, головою на ступени, а потом вдруг громко, голосом хриплым и жалобным запел: «Ах, зачем ты меня породила!».

Вокруг все плакали, так невозможно было спокойно смотреть на отчаяние и страх этого хлопчика. И казалось, что весь ужас происходящего вылился в этом непрерывном крике парня в выгоревшей военной советской форме.

Его переодели, забрали винтовку, военную одежду. К вечеру он, успокоенный уже, ушел. Итак, 19 сентября около двух часов дня немцы вошли в Киев. Никто из нас в тот день не выходил в город. Только все ходили по дому в сквер на горку смотреть на Красную площадь. А 20 числа утром началась наша жизнь в оккупированном немцами Киеве.

Пожары прекратились. Установилась хорошая погода. И тишина. Стало тихо, совсем тихо в городе.

Днем 20 сентября мы вышли с Нюсей в город, чтобы добраться к ней домой. У телеграфа, возле гостиницы «Красный Киев» стояли немецкие машины. На них, не обращая внимания на наш народ, возились немцы. На тротуарах стояли любопытные. И те, и другие молчали. Немцы иногда негромко переговаривались между собой. А наши смотрели во все глаза. Мы дошли до улицы Саксаганского, не обнаружив особенного разрушения. Только вокруг Николаевского парка вся улица была усеяна осколками снарядов и целыми снарядами. В университете в окнах не осталось ни одного стекла. Они вылетели, когда взорвали склады снарядов в парке напротив.

В тот день вечером каждый что-нибудь рассказывал из виденного и слышанного. Поговорить было о чем. Мы узнали, что немцы несут нам «самостійну Україну» и что украинцы делаются привилегированной нацией. С утра, оказывается, выдавали приемники, которые мы сдали в начале войны. Сперва их выдавали в порядке очереди. Потом немцам надоело следить за порядком, и склады приемников просто растаскали. Кто половчее, принес по два приемника. Но главное, что там уже сказали, что приемники выдаются в первую очередь украинцам.

Те, кто останавливался возле немецких машин, многое могли рассказать. И было о чем. Все у немцев было не похоже на наше. И огромные машины, все необыкновенно оборудованные. И целые дома на колесах с самым разнообразным устройством. И вылощенный, чистый откормленный вид. Все резко отличает вид этой армии от наших войск, наших людей.

И вид этих откормленных, пригнанных во всем завоевателей еще увеличивал чувство глубокой горечи за наших людей, за наших бойцов, которые идут и идут сотнями километров разбитых дорог, с натертыми в кровь ногами, часто босиком, неся в руках неподходящие башмаки. И никаких у них нет машин. А есть только чувство долга, присяги перед Родиной, за которую они безропотно гибнут.

21 числа появились на улицах первые приказы. Все они были напечатаны на двух или трех языках, украинский и немецкий обязательно. В них население призывалось к спокойствию. Предлагалось вернуть все взятое в магазинах, сдать оружие и радиоприемники (хоть их только накануне выдали), соблюдать светомаскировку, не прятать, а выдавать партизан, красноармейцев, коммунистов. И заканчивались все приказы тем, что неповиновение карается смертью.

Тогда же, 21 числа, появилась на стене возле «Красного Киева» первая украинская газета. Называлась она «Українське слово». Внизу было указано, что напечатана она 21.IХ в Житомире. Ни редакции, ни хозяев.

Тяжелое впечатление производила газета. В ней не было, правда, ни ругательств, ни пасквилей. Но то, как она прославляла немцев, величая их «светловолосыми рыцарями-освободителями», и то, что в ней сразу явилась вся реакция с лозунгом «уничтожения большевизма и жидов», это производило самое удручающее впечатление. Была в этой газетке большая статья, в которой перечислялись этапы борьбы Украины за независимость. И рядом с лучшими представителями украинского народа — Шевченко, Лесей Украинкой, были в качестве мучеников и спасителей и Мазепа, и Петлюра.

«ТВОЇ ВОРОГИ — МОСКВА, ПОЛЬЩА, ЖИДОВА. ЗНИЩУЙ ЇХ!»

Киев начал настраиваться на какой-то новый лад. 22 числа также приказами на стенах было предложено всем, кто работал до последнего дня, явиться по месту работы и там зарегистрироваться. Появились уже активисты нового какого-то строя. Немцы вывесили приказы и объявления о том, что только немцы, чехословаки и украинцы пользуются всеми правами. Русских, поляков, евреев и прочих причислили к низшей расе.

Все схватились за паспорта, и многие обнаружили непонятные вещи: в одной семье братья и сестры оказывались кто русским, кто украинцем. Ведь никто у нас не придавал никакого значения национальности. И многие обрадовались, кто, в силу обстоятельств или случайности, оказался украинцем.

Понесли снова сдавать приемники. Оказалось, что украинцы могут не сдавать.

Очевидно, у немцев ранее существовал договор с зарубежными украинцами. Даже солдаты их, говорят, украинцев считают более стоящими, а русских — чем-то низким. Заговорили об украинском правительстве. Говорили, что во главе его будет писатель Винниченко и академик Студинский. Потом говорили, что Студинский вовсе остался в Москве. Потом снова говорили, что он будет министром просвещения. Много говорили, ожидая появления этого правительства. А пока так жили.

23 числа многие зарегистрировались на местах работы. Заполнили анкеты с новым вопросом — вероисповедание. Оказалось, что вокруг многие стали украинцами.

А вообще, все слонялись без дела, носили грязную мутную воду, которую цедили из родников, что под Андреевской церковью. Магазины все закрыты. Купить ничего нельзя. Базаров нет. Питаемся тем, что запасли в последние дни при наших.

25 сентября на всех улицах, чуть ли не на каждом шагу расклеили портреты Гитлера. Он изображен в таких же тонах, как И. В. Сталин на портретах наших художников. Стоит с гордым видом, подбоченясь. Изображен в защитном френче, очевидно, в форме национал-социалиста, потому что на руке красная повязка с черной свастикой на белом фоне. А под портретом надпись: «Гітлер — визволитель». И возле всех портретов по два красных флажка, тоже со свастикой посередине. И еще появились в тот же день воззвания к украинскому народу некоего Степана Бандеры.

В них снова оплакивалась «доля» и превозносилась национальная борьба украинского народа. Потом шел призыв к объединению населения Киева в партию «ОУН» — «Объединение украинских националистов» во главе с этим самым Бандерой. Затем объявлялось, что отныне у нас будет «Самостійна, соборна українська держава». И заканчивалось воззвание словами: «Твої вороги — Москва, Польща, Жидова. Знищуй їх!». Это было на одном или на нескольких углах по улице Короленко. А на других углах были другие воззвания, анонимные, в которых говорилось, что будет «национальная украинская республика», а не «держава». А накануне висело объявление о приеме в «українську народну міліцію». На другой день — 23 — в «Державну міліцію».

И город не жил, а пребывал в каком-то странном состоянии растерянности, ожидания, недоумения, местами даже радости, кроме тех мест, где не проходило чувство отчаяния и ужаса. И тем не менее начиналась какая-то жизнь. Возле всех учреждений собирались сотрудники и толпились на улицах. Библиотеку заняла военная немецкая комендатура. Немцы вообще расположились везде, ходили по квартирам, брали себе у населения все, что им нравилось. Они заняли все школы и многие учреждения.

На Крещатике в 30-м номере, где прежде была какая-то второстепенная гостиница, поместилась городская комендатура. На углу Прорезной и Крещатика с другой стороны, где был «Детский мир», поместилась жандармерия. В комендатуру должны были являться все начальники учреждений для регистрации их. К коменданту же шли по всякого рода делам. Туда все время подъезжали немецкие машины, стоял немецкий караул, и стоял на тротуаре наблюдающий народ.

В жандармерию сносили приемники. Напротив Прорезной на Крещатике сбрасывали прямо на улице противогазы.


Листовка времен начала киевской оккупации

Листовка времен начала киевской оккупации


Город был наполнен фантастическими слухами. Говорили, что Советский Союз погиб, что в партии раскол. Что Сталин и Каганович оказались одни, а против них выступили Молотов, Ворошилов и другие. Потом говорили, что Сталин застрелился, потом — что его застрелил Ворошилов, потом — что он уехал в Вашингтон. Нельзя ни вспомнить, ни записать всего того, что говорят.

Как отвратительный смрад распространяется с невероятной быстротой, так народ наполняется отравляющими слухами. А у нас у всех появилось тяжелое предчувствие какой-то провокации, потому что больше всего винят евреев в том, что мы проиграли войну и что большевизму конец. Разумом мы понимаем, что все это полнейшая нелепость. Ведь три дня назад ничто не предвещало крушения советского строя и что все эти слухи специально распускаются немецкой пропагандой. И тем не менее нужно иметь большую выдержку, чтобы им противостоять. И вот теперь мы стараемся собрать все свои внутренние силы, чтобы не поддаться паническому страху перед будущим, перед полной неизвестностью.

Слухи не отражаются в единственном ныне источнике наших сведений — украинской газете, которая продолжает выходить и дальше без редакции и места издания. Из нее мы узнали, что, кроме Киева, взята немцами Полтава. И что четыре советских армии уничтожены под Киевом. Про Полтаву не знаю, так это или не так. Но что с нашими войсками под Киевом произошло нечто очень страшное, мы знаем уже наверное. И больно, и тяжело, и обидно это бесконечно.

Восемнадцатого числа наши войска ушли из Киева. Вместе с ними ушли многие члены партии, мобилизованные в армию женщины и некоторые учреждения, такие, как телеграф, телефонная станция и др. Говорили, что нашим удалось прорвать кольцо окружения. Говорили, что немцы хитростью погубили наших людей, что они открыли проход в одном кольце для того, чтобы уничтожить наши войска в другом. Говорили, что первое кольцо наши войска прорвали сами. Несколько дней продолжалась эта нечеловеческая бойня. Вернувшиеся оттуда рассказывают, что от самого Киева до Борисполя и дальше на сто километров в глубь левого берега (еще называют какое-то место «Борщи») на полосе в несколько километров сбились в неподвижную массу машины, орудия, люди. В беспорядочном бегстве, стиснутые со всех сторон врагами, наши армии в количестве шестисот тысяч человек были лишены всякой возможности двинуться. Некуда было спрятаться, не было возможности защищаться. И немцы залили всю эту массу людей сплошным огнем снарядов, бомб, строчили с бреющего полета из пулеметов, били из минометов. Я видела людей, чудом уцелевших в этой бойне. Они из молодых стали стариками, а некоторые плачут все время, словно помешались.

Называют цифры: 220 тысяч убитых и раненых, 380 тысяч пленных. Таковы сухие цифры этой страшной трагедии, которая разыгралась у Киева. Почему так случилось? Кто виноват в том, что допустили гибель стольких наших людей? Не мне ответить на этот вопрос. Быть может, будущее ответит тем, кто доживет до него. А сейчас только страшный призрак этого избиения стоит перед нами чудовищным фактом, который невозможно осознать. Больницы переполнены ранеными. Сотни, тысячи женщин ищут в списках своих сыновей, мужей, отцов.

В толпах других женщин и мы 23 сентября ходили по больницам, искали Степана и брата Нюси.

А 24 сентября, вчера, узнали, что пять тысяч пленных привели на Керосинную улицу, и решили туда пойти.

«ЛАГЕРЯ ПЛЕННЫХ В ДАРНИЦЕ И В БРОВАРАХ. ТУДА ВЕРЕНИЦАМИ ИДУТ ЖЕНЩИНЫ — НЕСУТ ЕДУ, ПОТОМУ ЧТО ПЛЕННЫХ НЕ КОРМЯТ»

28 сентября 1941 года, воскресенье.

Тогда, 24-го, мы шли с Нюсей по Львовской улице, когда один за другим послышалось несколько взрывов. Со стороны Крещатика поднялся темный столб дыма. Никто еще ничего о взрыве не знал. На Керосинной, за колючей проволокой, сидели пленные. Они с 18 числа ничего не ели. И к лагерю тянулись десятки, сотни женщин с едой и продуктами. Несли кто что мог. Варили суп и в ведрах несли в общий котел. Несли, не зная даже, есть ли в лагере кто-нибудь из тех, кого искали.

Женщин военнопленных выпустили всех. Мы встретили двух девушек, идущих из лагеря. Одна из них харьковчанка, другая из Чернигова. Они рассказали, что им давали раз в день какую-то похлебку, а мужчинам не давали ничего. Что все пленные сидят прямо на земле и ночуют под открытым небом. Мы ушли, ничего не узнав. Когда возвращались домой, на улицах говорили, что взрыв произошел в комендатуре на Крещатике.

Взрывы еще продолжались. Оказалось, что это действительно взорвалась жандармерия, а за ней комендатура. Погибло много народа, и начался пожар. В городе поднялась тревога. К вечеру пожар усилился. Зарево снова, как в ночь с восемнадцатого на девятнадцатое, поднялось над городом. Снова поползли слухи, что минирован весь город. Побежали во все стороны люди с вещами. С Крещатика, где начался пожар, выселялись. А взрывы все слышались с той стороны.

Снова тревожно провели ночь. А наутро весь город был еще больше взволнован, потому что пожар распространялся, горели соседние от улицы Свердлова дома, загорелся почтамт. Горела уже (не знаю только, как это случилось) противоположная от почтамта сторона. Горела Прорезная, угол Пушкинской. Люди с узлами сновали по всем улицам. Люди с узлами сидели в скверах и прямо на тротуарах.

Искали причины взрыва. Город был полон легендами, что какой-то еврей принес в жандармерию приемник, начиненный динамитом. И что когда этот динамит взорвался, взорвались заложенные в доме мины замедленного действия, взрывающиеся от детонации. Никто ничего толком не знал. Говорили, что немцы специально жгут город и не собираются в нем оставаться. Другие говорили, что немцы, наоборот, стараются остановить пожар, но будто бы невидимые партизаны им мешают. И что пожар нельзя остановить, потому что нет в городе воды. Один за другим называли номера домов, которые немцы собираются взорвать, чтобы остановить пожар: 12-й номер по Прорезной, 7-й номер по Пушкинской... Уже выселили людей из всех домов по всей Пушкинской, Прорезной и другим улицам вблизи Крещатика.

Немцы в зону пожара никого не пускали. И никто не знает, что они там делали, тушили или жгли. Только город горел, и вечер 25 числа был полон огня и страха. Во всех домах, как и прежде, не спали, дежурили по очереди жильцы во дворах и парадных. Без конца вырастали слухи о том, что город подожгли евреи. Было совершенно очевидно, что это очередная провокация, но никто не мог сказать, что она готовит.

Вечером того же 25 числа был нарушен приказ о том, что ходить можно только до 9 часов вечера. В свете зарева, которое все росло, без конца бежали по улицам люди с узлами, бежали во все стороны от центра. А пожар все разрастался. Вместе с пожаром росла паника.

Часов около двух ночи Леля постучала нам в окно. Кто-то принес известие, что выселяют всю улицу Короленко и что наш дом тоже в опасности. Стали снова лихорадочно паковать мешки, с тем чтобы уходить из дома, потому что говорили, что надо уйти не меньше чем на два километра. Потом наши жильцы пошли к немцам, что в 25-й школе. Те сказали, что нам ничто не угрожает. Им не поверили и не ложились до тех пор, пока какой-то распорядитель в жовто-блакитной повязке не пришел и не предложил всем идти спать. А по Андреевскому спуску все шли бесчисленные люди с узлами, а пожар все разрастался.

Снова мы перекочевали в большой дом. Снова никто всю ночь не спал. А утром, часов в девять, женщина, выпущенная из плена, принесла записку от Степана. Он оказался в плену в Броварах. Он просил есть. Наскоро собрали еду, и Нюся, Татьяна и я пошли. Лагеря пленных в Дарнице и в Броварах. Туда вереницами идут женщины. Они несут еду, потому что пленных не кормят. Мало кто знает, есть ли там свой, но все несут что у кого есть. Некоторые несут остатки продуктов.

Сбиться с дороги нельзя. От самой пристани и до лагерей женщины идут толпой, непрерывным потоком. На расстоянии в 18 километров нигде нет перерыва в этой людской женской реке. На переправе у бывшей пляжной пристани стоит толпа. Мосты все взорваны, и через Днепр можно переехать только гребными лодками. Женщины дерутся и, стараясь быть половчее, прыгают одна впереди другой в лодки немногочисленных перевозчиков. И так через Днепр, через все его заливы по дороге на Бровары. Лодки полны до краев. Непонятно, как ни одна из них не затонула. Только огромное, нечеловеческое напряжение, движущее этой женской обезумевшей толпой, удерживает сейчас людей от несчастий.

Все спешили, потому что говорили, что гонят пленных давно. А тут по дороге эти проклятые (никто не думал о том, как красиво вокруг, что когда-то сюда ездили веселые и счастливые, в летние дни отдыха) переправы, которые никак нельзя быстрее преодолеть. Наконец добрались туда, где дорога от Броваров поворачивает к Дарнице, те самые места, где были мы, когда ехали на батарею к Степану. С тех пор все кончилось. Ничего нельзя понять в том, что происходит. И все нервы напряжены в этом беге — скорее туда, где ведут наших пленных, где нужно видеть обязательно всех, кто пройдет, потому что там идут свои. На дороге, в начале ее, только женщины, идущие лавиной. И вдруг — еще поворот, и на земле вдоль дороги сотни, нет — тысячи наших бойцов. Они сидят.

А вид их так ужасен, что холодная дрожь пронизывает всех нас. Совершенно очевидно, что их не кормят. И женщины несут еду, а немцы не дают к ним подойти. Женщины плачут. На каждом шагу душераздирающие сцены. Женщины бросаются к пленным. Пленные, как звери, набрасываются на протянутую еду, хватают ее, разрывают. А немцы бьют их прикладами по голове. Бьют и женщин. И все равно женщины отдают еду. Их снова бьют. И все плачут вокруг. И кажется, что сам ад из средневековых легенд разверзся здесь под ясным осенним небом.

Пленные сидят вдоль дороги. Им разрешили сесть. Женщины стоят толпой напротив них на другой стороне дороги. И время проходит в том, чтобы уловить момент, когда немец отвернется, и передать еду, и не получить прикладом по голове.

Женщин не меньше, а больше, чем ближе к лагерю. Недалеко от него лес, а вдоль дороги высокий бугор. На этом бугре женщины стоят плотной стеной. Возле лагеря пленным не дают садиться, не дают останавливаться. Женщины, если видят своих, бросаются с бугра вниз. И тогда уже кому повезет, зависит от немца. Один гонит и бьет беспощадно, другой разрешает подойти и даже поговорить.

Несколько женщин обступили немца, стоящего на бугре. Те, что немного говорят по-немецки, узнали, что комсостав идет сзади. И мы в толпе стоим и ждем. А пленные все шли и шли. Женщины, стоявшие здесь с самого утра, говорили, что прошло уже более тридцати пяти тысяч. Они подсчитали колонны и пленных в них.

Немец не соврал. Через час или больше показалась группа комсостава. Мы увидели Степана, он увидел нас. Подойти удалось. Он набросился на сумку с едой и умолял выручить его из плена. Они ничего, совсем ничего не ели девять дней. Вид ужасающий. Заросший, глаза совсем провалились, смотрят словно куда-то внутрь. Несколько раз сказал: «Выручайте».

Потом сказал, что украинцев обещают отпустить, только надо скрыть, что он кандидат в члены партии. Требуется для этого пятнадцать подписей поручителей.

Подходили к воротам лагеря, в который немцы успели за несколько дней превратить наш шелковый комбинат. Немцы прикладами отогнали нас. Мы повернули в обратный путь.

«КАЖЕТСЯ, ЧТО ГОРОД ГОРИТ ВЕСЬ, ОТ ПОДОЛА ДО ЛАВРЫ»

Пленные все шли, медленно, едва передвигая ноги. Уже солнце было совсем низко над горизонтом, прозрачное, побелевшее небо, казалось, приникло к молчащей земле. Все молчало. Совсем притихли пленные. Они не в силах были искать своих. Их шаги заглушала глубокая дорожная пыль. Женщины стояли неподвижно и молча. И так снова без конца, без конца, пока мы не дошли до поворота на Бровары.

У поворота несколько домов. Вдруг навстречу странная группа людей. Пленные, раздетые, в одном белье. И сплошной цепью конвой из немецких солдат. Все колонны, которые мы видели до сих пор, охранялись десятком-двумя каждая. А здесь немцы шли сплошной цепью вокруг. Поравнявшись с домами, один пленный попросил воды. Подошел к дому и побежал. Два выстрела раздались вслед. Его убили на месте.

К этой группе пленных немцы совсем не давали подойти. Они были еще страшнее тех, кого мы видели до сих пор. Шли они последними. Это были евреи. Поток женщин повернул назад. Молча не шли, а брели мы к переправе. Нас догнали женщины, идущие из Нежина. Среди них телеграфистка Аня, подруга Тани по Дальнему Востоку. Десятого сентября их мобилизовали на окопы в Нежин. Там попали в окружение и теперь возвращались в Киев.

Один залив нам удалось переплыть. Подошли к Старику, к той самой гатке, где в мирные дни состязались спортсмены. Теперь мы дорого дали бы за какую угодно лодку. Но их не было ни одной. Солнце село. И только страшное зарево пожара соперничало с закатом. И небо казалось совсем бледным рядом с огненным киевским куполом. Нас было человек пятнадцать. Те, что шли сзади, отстали еще до Русановского залива.

Перевозчики уже уехали домой. Они и так работали целый день по добросердечью, потому что им либо совсем не платили, либо платили советскими деньгами, о которых не знали еще, будут ли они ходить. Лоза и сырой песок. Такая предстояла ночевка. Мы ходили вдоль залива, кричали, звали перевозчиков. Никого не было нигде.

Вдруг, когда мы уже стали располагаться на ночь на песке, появился откуда-то мальчик в лодке. Все бросились к нему. Снова драка. Снова все хотят сесть раньше других. Лодка так нагружена, что вода вровень с бортом. Одно неосторожное движение, и все пойдем ко дну. Но провидение, очевидно, хранит нас. И мы медленно переплываем Старик. Темно совсем со стороны Дарницы и Броваров. А от Киева зарево все разрастается. Уже пылает все небо. Кажется, что город горит весь, от Подола до Лавры. Временами через какие-то, словно мертвые, промежутки тишины раздается глухой взрыв там же, в стороне пожара. Потом столб искр вырывается к небу. И снова абсолютная тишина. И зарево. И на фоне зарева черные силуэты города, Киева, что стоит над Днепром.

Было светло, как днем. Только свет этот был нереальный, зловещий. И жутко было оттого, что все эти места, которыми мы шли, эта лоза, этот песок и трава, эта вода, такие знакомые и близкие, в этой абсолютной тишине, в которой звуки наших шагов казались нестерпимо громкими, — все было чужим, не нашим, и сами мы были не мы, а какие-то чужие отупевшие существа, которые ровно ничего не понимали во всем, что навалилось на нас.

Кто знает, придется ли прожить еще немного, быть может, кто-нибудь из нас переживет это страшное время, или погибнем все. Но сколько бы ни осталось нам жить, никогда не забыть того, как горел Киев. А мы немыми, совсем беспомощными свидетелями, полными отчаяния и возмущения из-за своей беспомощности, брели по песку, по лозе нашего Днепра. И каждый куст, каждая травинка была словно высечена черным узором на кровавом зареве киевского пожара. Так запеклись траурным клеймом эти дни в наших сердцах.

Мы шли уже через Труханов остров. Та же тишина. Ни души нигде. Не лают собаки. Дома и деревья, словно во сне, неузнаваемые от пламени. И это пламя отсвечивает багровым золотом на стеклах окон. Кажется, нет людей в домах. Все замерло. Мы все идем через остров в полной тишине. И только через какие-то промежутки взрывы со стороны города. И снова столб пламени и искр в небе. И снова зловещая тишина.

Мы пришли на пляж. Он стоит не изменившийся с тех пор, как весной его оборудовали. Те же «грибы», и соляриум, и ресторан. Нет только людей. И песок багровый от зарева, и вода Днепра гладкая, как озеро, как расплавленный металл, не течет, а лежит у подножия горящего города. Вышел пляжный сторож. Он сказал, что переправы нет давно. В город попасть нельзя, да и время уже позднее. Немцы могут убить, потому что нельзя ходить после восьми часов.

По совету сторожа устраиваемся на ночь в пляжном ресторане. Столы еще липкие от ситро, которое здесь пили когда-то, до войны. Но мы сдвигаем эти столы, потому что стекол нет ни в одном окне, на полу холодно. И мы ложимся на столы в той части ресторана, которая окнами выходит к острову, а не к Днепру. И, прижимаясь друг к другу, вытягиваемся все вместе, все из чужих ставшие своими.


Регистрация военнослужащих и бывших заключенных на углу Керосинной (ныне Шолуденко) и Лагерной возле стадиона «Зенит» (сейчас «Старт»)

Регистрация военнослужащих и бывших заключенных на углу Керосинной (ныне Шолуденко) и Лагерной возле стадиона «Зенит» (сейчас «Старт»)


Теперь мы вспоминаем, что хочется есть. Все, что брали с собой, отдали пленным. Никто в этот день ничего не ел. У Ани, Таниной подруги, оказался кусок сахара. У сторожа купили оставшийся «Миррад». По очереди откусили от сахарного куска, запили холодной минеральной водой. Легли на липкие от сиропа столы. Всем вместе было менее страшно. Сторож рассказал, что все склоны над Днепром, все сады усыпаны людьми с мешками, с вещами, детьми. Это люди из горящих домов. Мы не видели их. Мы слушали взрывы и пытались определить, где они. Временами земля качалась, качался ресторан на пляжном песке, так сильны были взрывы. Никто ни на минуту не заснул и в эту ночь. К утру стало еще холоднее. Татьяна прижималась ко мне, но я не могла ее согреть.

Потом, вместе с солнцем, появились лодки. Мы первые попали в город. А на берегу, снова, как накануне, обезумевшие женщины прыгали в лодки, одна за другой. И когда мы оглянулись с горы на днепровские берега, уже снова вереницы женщин тянулись сплошным потоком в сторону Дарницы и Броваров.

Мы понесли записки. Казалось, все население города было на улицах. Люди с мешками, сидевшие в садах, безнадежно смотрели в ту сторону, где горели их дома. Куда бы ни приходили мы с записками, всюду уже были люди раньше нас, уже сообщили о пленных. Сейчас всех соединила удивительная солидарность. Все охвачены одним и тем же чувством — обязательно сообщить, обязательно помочь.

У нас было восемнадцать записок. Шестнадцать мы отнесли сразу же вчера. Две остались на сегодня. Эти две были в далекие концы. Идти надо было к Артшколе на Соломенку. Татьяна и Леля снова пошли в Дарницу, понесли еду и собранные подписи. А мы пошли на Соломенку. Именно там мы увидели синие немецкие приказы без названий и подписи, по которым евреи города Киева и окрестностей должны явиться 29 сентября на Лукьяновское кладбище.

А вечером нам сказали, что командарм нашей армии Кирпонос и секретарь ЦК Бурмистренко покончили с собой, видя безвыходное положение наших войск в кольце у Киева.

«В БАБЬЕМ ЯРУ УБИВАЮТ НИ В ЧЕМ НЕ ПОВИННЫХ ЕВРЕЕВ, ЗАРЫВАЯ ИХ ПОЛУЖИВЫМИ. НЕМЦЫ НЕ ЛЮБЯТ ТРАТИТЬ ЛИШНИХ ПУЛЬ»

30 сентября 1941 года, вторник.

Мы все еще не знаем, что сделали с евреями. Страшные слухи доносятся с Лукьяновского кладбища. Но до сих пор невозможно им верить. Говорят, что евреев расстреливают. Те, кто провожал их до пункта, куда было приказано явиться, видели, что все евреи проходят сквозь строй немецких солдат, бросают все вещи, а их самих гонят немцы дальше.

Вчера умерла старуха Скринская. Бегали за гробом, за разрешением хоронить. И с большим трудом гроб достали только сегодня, потому что вчера и сегодня массовые случаи самоубийств евреев, и есть якобы приказ коменданта города их в первую очередь хоронить.

Вчера же Скринские ходили на Лукьяновское кладбище (на Байковом немцы запрещают хоронить). Дойти до кладбища обычным путем нельзя. Вся дорога запружена евреями, окруженными немецкими солдатами. А на кладбище идут мимо тюрьмы. Там пробили дыру в заборе и носят покойников с той стороны. Там, с другой стороны русского кладбища, тихо. Когда были там, они слышали беспрерывную пулеметную стрельбу со стороны еврейского кладбища.

Одни говорят, что евреев расстреливают из пулеметов, расстреливают поголовно. Другие говорят, что для них приготовили шестнадцать эшелонов и будут отправлять. Куда? Никто не может ответить. Наверное известно одно: у них забирают все документы, вещи, продукты. Потом гонят к Бабьему Яру и там... Не знаю, что там. Одно знаю — происходит что-то ужасное, страшное, что-то невообразимое, чего нельзя ни понять, ни осознать, ни объяснить.

2 октября 1941 года, четверг.

Уже все говорят, что евреев убивают. Нет, не убивают, а уже убили. Всех, без разбора, стариков, женщин, детей. Те, кого в понедельник возвратили домой, расстреляны уже тоже. Так говорят, но сомнений быть не может. Никакие поезда с Лукьяновки не отходили. Люди видели, как везли машины теплых платков и других вещей с кладбища. Немецкая «аккуратность». Уже и рассортировали трофеи!

Одна русская девушка проводила на кладбище свою подругу, а сама через забор перебралась с другой стороны. Она видела, как раздетых людей вели в сторону Бабьего Яра, и слышала стрельбу из автомата.

Эти слухи-сведения все растут. Чудовищность их не вмещается в наши головы. Но мы вынуждены верить, так как расстрел евреев — факт. Факт, от которого мы все начинаем сходить с ума. И жить с сознанием этого факта невозможно.

Женщины вокруг нас плачут. А мы? Мы тоже плакали 29 сентября, когда думали, что их везут в концлагеря. А теперь? Разве возможно плакать?

Я пишу, а волосы шевелятся на голове. Я пишу, но эти слова ничего не выражают. Я пишу потому, что необходимо, чтобы люди мира знали об этом чудовищном преступлении и отомстили за него.

Я пишу, а в Бабьем Яру все продолжается массовое убийство беззащитных, ни в чем не повинных детей, женщин, стариков, которых, говорят, многих зарывают полуживыми, потому что немцы экономны, они не любят тратить лишних пуль.

Проклятая синяя бумажка давит на мозги, как раскаленная плита. А мы абсолютно, абсолютно бессильны!..

А на Бабьем Яру, выходит, правда, продолжаются расстрелы, убийство невинных людей. Было ли когда-либо что-либо подобное в истории человечества? Никто и придумать не смог бы ничего подобного. Я не могу больше писать. Нельзя писать, нельзя пытаться понять, потому что от сознания происходящего мы сходим с ума. И никакой никому от этого пользы, никому никакой... Без конца через город гонят пленных. Евреев гонят раздетыми. Их убивают, если они просят воды или хлеба.

Вот и все. А мы живем еще. И не понимаем, откуда у нас вдруг появилось больше прав на жизнь, потому что мы не евреи. Проклятый век, проклятое чудовищное время!

(Продолжение следует)



Если вы нашли ошибку в тексте, выделите ее мышью и нажмите Ctrl+Enter
Комментарии
1000 символов осталось